Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
17:45 

Зевака

дочь баргеста
Автор: Владислав Женевский

Когда разразилась война, работал я объездчиком в поместье барона фон Шпигель, в провинции N**. Дело моё было несложное и весьма приятное: осматривать угодья да следить, чтоб деревца не рубили, кому не следует.

А поместье невелико было. Там и места такие: холмы кругом, а на холмах леса, сплошь дубы да берёзы... Зверя пострелять, красотами здешними полюбоваться — это пожалуйста. А так — не каждому здесь приглянется, и в особенности тому, кто до удобства охоч. Немногие там селились. Вот и барон, хоть род его спокон веку той землёй владел, и не думал её расширять. Всё больше в столице жительствовал, а в поместье — наездами.

Мне же чем меньше шума, тем лучше. Я жил во флигеле, что окнами на восток. Бывало, проснусь утром, открою глаза — и больно становится, такое яркое солнце. Все суетятся, бегают... А я завтракаю не торопясь и иду в конюшню. Гнедой у меня был — ох и славный коняжка! Сильно я потом горевал, когда увели его... Так вот, еду я на нём, смотрю по сторонам и думаю: до чего ж хорошо здесь Господь всё устроил! Есть ли на всей земле место лучше?.. Зелень в том краю сочная, что твой изумруд. Деревья растут не густо — для прогулок в самый раз. А воздух-то какой!.. Зимой же всё укрывает снег, белей которого не сыщешь...

В господском доме я бывал нечасто, только по надобности. До вестей у меня интересу не было. Ну, убьют где-нибудь герцога или министра, и что мне с того? Неужто от этого листья раньше срока пожелтеют да упадут? Не бывает такого! Они лишь один закон знают — природный, исконный, и ничто другое им не указ. Как придёт осень, так и настанет их черёд.

И с людьми мало виделся. Слуги и работники надо мной, знаю, посмеивались. Зевакой называли. А прозвище это получил я так. Выехал однажды по привычному своему обыкновению, а была как раз осень. Небо хмурое, сизое... В таком тусклом свете всё это богачество древесное — золотое, лиловое, багряное — только богаче становится. Я с коня слез да и встал, голову задрав. Листья кружатся, порхают — а мне так радостно, что смеяться хочется. Вдруг тучки как-то раздвинулись, и весь небосвод сделался светло-зелёный, словно волны на море. Я и разинул рот. И, как на грех, мимо повар на телеге катил. Я его и не приметил, а он меня — ещё как. Наверное, сразу заспешил воротиться-то, шельма. А язык у него мелет будь здоров! Всем растрепал, что объездчик Франц, дескать, стоит на холме дурак дураком и в небо пялится... С того дня и стал я Зевакой.

Жалоб на меня не было, потому как обижать я никого не обижал, а обязанности свои исполнял исправно. Всякие же толки меня не огорчали.

Вот так и жил я — не тужил.

Но началась война. Барон сам прискакал, всех слуг поднял: отправитесь, мол, со мной. Одного меня позабыл. Бегал везде, сигарки курил — нервный, меловой весь. Я уж вопросов задавать не осмеливался — сидел на скамеечке да глядел, как гнедого моего в телегу впрягают.

И вдруг вижу — шагает барон прямо ко мне. Я, что греха таить, струхнул: неужели и меня заберут? Сижу, дрожу.

Он подошёл и говорит:

— Это тебя ведь Зевакой зовут, так?

— Так, ваша светлость, — отвечаю. — Батюшка с матушкой меня, правда, Францем нарекли, но коли людям меня по-иному звать приятнее, то я не против.

— Ладно-ладно, уймись, пустослов. Слушай меня. Надобно мне кого-нибудь на усадьбе оставить. Прочий люд в армии сгодится, а вот из тебя солдат никакой. Сердчишко у тебя, как мне сказали, неважно работает. Да и вообще, зеваке что в атаке, что в карауле грош цена. Чуть зазевается — тут ему и пуля в лоб!

— Это, ваша светлость, вам виднее.

— Верно говоришь. Так вот. Я всё добро, какое возможно, с собой беру. Будешь сторожить, что осталось, и за домом приглядывать. От отряда тебе, разумеется, не отбиться, но с парой мародёров управишься как-нибудь.

— Как вам угодно, ваша светлость.

— Зевака, если узнаю, что ты хищничал тут, — найду и шкуру спущу.

— Да вы что, как же можно! — говорю. — Мне много ли надо? Была бы крыша над головой да кусок хлеба, а там проживу с божьей помощью!

Вижу, мнётся он. Не верит? Но нет, заговорил наконец:

— Есть для тебя и ещё одно поручение, весьма деликатного свойства.

Прервался, под ноги себе зачем-то посмотрел, и продолжает:

— Тебе, братец, приводилось когда с детьми обращаться?

— Да-с, братишек-сестрёнок нянчил. Но было это давно.

— Как давно?

— Годков двадцать будет.

С сомнением на меня глядит. А я знай молчу, хоть и любопытно мне до ужаса.

Вздохнул:

— Ладно, деваться-то некуда. Девочка одна есть, и очень я хочу, чтобы ты о ней позаботился.

Я оторопел немного, конечно. Какая такая девочка, думаю. Но сам — ни слова.

— Что молчишь? Можешь ты её для меня уберечь?

И что мне отвечать, скажите на милость? Крепко я задумался. Положим, с ребёнком хлопот не оберёшься, так. Но ведь веселее будет с маленькой-то. Пусть дружков у меня и не водилось, ну да не такой уж я был и нелюдим. Всё лучше, когда человечек под боком.

И представил я ещё, как буду ей показывать красоту эту, какую и не замечает никто... И как гуляем мы по этим просторам... Так мне стало от этой фантазии хорошо, что я и сказал:

— Не извольте беспокоиться, ваша светлость. Уберегу девчурку, любой ценой уберегу.

Барон кивнул. Но чуял я, что нелегко у него на сердце.

— Верю. И упаси тебя Бог, чтобы эта моя вера напрасной оказалась. Я бы с тобой бабу какую оставил, но троих приметить легче, чем двоих.

Тут вдруг за грудки меня берёт, прямо в глаза смотрит — страшно становится. И скоро так шепчет:

— Не смей и думать о том, чтобы её хоть на минуту покинуть! Всюду вместе, всюду! Одной — никаких игр, никаких гуляний! Дальше пруда — ни на шаг, слышишь?

Отпустил меня и продолжает уже спокойнее:

— Пропитания вам должно хватить. Она не привередливая: будет есть, что дашь. Захочется мяса — ставь капканы. Ружьё у тебя будет, но не для дичи, сам понимаешь. Живите во флигеле. Если до холодов не вернусь, начинай топить — но аккуратно, лучше по ночам. Вздумается ей в доме поиграть — можете заходить.

И дальше в том же роде. Я слушаю, слушаю, да и ляпну:

— А где же девочка-то?

Он улыбнулся:

— Как приедет, не обознаешься. Жди. А пока пойдём, я тебе покажу, что да как.

Пошли — да всё быстро, впопыхах... Еле успеваю запоминать, о чём мне толкуют. И думается мне:

— Эх, вот тебе и красоты... Лето только начинается, а нам здесь пропадать...

А кругом неразбериха какая, господи! Барон был человек военный, но народ в прислуге всё больше непонятливый, ленивый попадался. Всё вверх дном, а проку с этого мало.

Но, наконец, кутерьма улеглась, все расселись по повозкам и уехали. Один барон медлил. Рысак под ним рвётся, к своим хочет. А барон его удерживает, на меня смотрит — странно как-то, не по-господски. Лицо у него ещё белей стало. Наконец поднял руку и кулаком мне потряс — знаю точно, что не грозил... Приложил коня плёткой, ускакал.

А я и рад. Задышалось сразу привольно. Окрест такая тишина разлилась... вот знаете, бывает в летние дни час, когда и солнце, казалось бы, полыхает, а не жарко совсем. Облака плывут пухлые, и ветер особый, нежный. Тихо... Каждое деревце охота обнять, приласкать — ну да там их целая аллея была, разве управиться? Чудилось, будто они разговоры ведут потаённые, и страсть как хотелось узнать, о чём...

Слышу — скрип: прямо по аллее телега катит. Прежде там одни господа в экипажах разъезжали, а тут — крестьянин какой-то. Он, чуть доехал, орёт:

— Эй, жердь! Принимай дитё!

Я со скамеечки поднялся, подошёл к телеге.

Жалко, рисовать я не мастак, а то бы и вы увидели мою красавицу. Годков ей было семь-восемь, не больше. Платьишко простое, но доброе; верно, не крестьянская дочь она была, а самая что ни на есть баринова. Личико круглое, глазёнки огромные. Зелёные, как стекло у винной бутылки... Носик маленький, мягкий, ну просто еле выдерживаешь, чтобы не ущипнуть. Ну вот не кукла, совсем не кукла, а всамделишный котёнок — и зевает так аккуратно, и ушки у ней остренькие. Но бледная. Я сразу смекнул, что света солнечного она маловато видела. Взаперти жила или болела?

— Ну, — говорю, — привет! Будем с тобой жить. Как зовут-то тебя?

И вот что удивительно, не было в ней никакого испуга! Улыбается хитренько, молчит, но ясно, что не от робости, а из шалости.

— Не беда, выясним мы и имя твоё, и прозвание. А меня Францем величать.

Крестьянин тянуть не стал — пожитки её сгрузил и тотчас уехал. И остались мы одни — она да я, будто и не было здесь ввек никого.

Поставил её на землю. Стоим, таращимся друг на друга, точно и не люди мы вовсе, а звери какие. И вдруг она пальчиком показывает на аллею и кричит:

— Смотри, Белянчик побежал?

Звонкий, чистый у ней был голосок... Поглядел я туда. Тополя шелестят, и небо синее над ними, а в конце аллеи холм желтеет, как слиток золота. И ни души.

— Какой ещё Белянчик? Заюшка, что ли? Беляков тут нет — только серенькие, да и тех не часто усмотришь.

Шельмовато так на меня глядит и говорит:

— Может, и заюшка.

Баловница какая, играть со мной затеяла! Я голову не стал ломать — улыбнулся да повёл её во флигель. И началось наше с ней одинокое житьё.

Лорой её звали, Лорхен. Кроме имени ничего о себе сообщать не пожелала, а я не таковский человек, чтобы расспрашивать.

— Не велено, — объясняет, — милый Франц.

— На нет и суда нет, — отвечаю.

Что за ребёнок был! Ни разу не слышал от неё жалоб, ни разу не бранила она меня. А могла бы? Ещё как! Я человек незлобивый, и самый последний поварёнок меня мог и так и этак обложить, а я что? Смолчу, похожу недельку надутый, а потом потихоньку и вовсе забуду.

Я с годами-то подзабыл, как с детишками себя вести. Барону одно говорил, на уме другое имел — побаивался. Но Лорхен такой бойкой оказалась, что я и не знал уже, кто с кем нянькается. Ни о чём её просить не надо — всё сама сделает: и со стола уберёт, и лучка нарвёт, и постельку заправит... Маленькая хозяюшка, да и только!

Жили мы душа в душу. Лорхен вставала раньше меня, расхаживала себе по лачужке. Я ей строго-настрого наказал без меня за порог не ступать. И что вы думаете — слушалась! Часто находил её у окна. Туда глядит, сюда глядит, что-то про себя мурлычет — а наружу нейдёт. Вот кажется, совершенно в себя ушла. Ан нет! Всякий раз, что я хотел над Лорхен подшутить, затея моя не удавалась. Изо всех сил стараюсь не шуметь, чуть ли не на цыпочках крадусь... А она вдруг:

— Слышу тебя, Франц!

Оборачивается и хохочет, глазки сверкают — ну как такую не любить?

Делать было особенно нечего, и потому дни наши проходили в прогулках и играх. Товарищ из меня, понятно, неважнецкий — уж больно медленно соображаю. Куда мне с ней тягаться!

Яркое выдалось лето. Даже вода в ручьях, на что прозрачная — и та казалась серебряной. Что уж говорить о небе, деревьях, цветах!.. Жарко было, но ни зноя, ни духоты мы тогда не знали.

Я барона ослушался: ходил с Лорхен далеко, по любимым своим местам. Осторожно, само собой. Держу её за руку — ладошка против моей просто малюсенькая — и рассказываю о всяких разностях. Она глазеет по сторонам, меня ни капли не стесняется, словно я её натуральный папаша, и вышли мы прогуляться в публичный сад. Не убегает, не вырывается.

Я ведь поначалу думал, что она шалунья. Видно, и взаправду такой была, да что-то сдерживало. Однажды спросил её:

— Лорхен, а неужто тебе совсем не хочется одной побегать? Всё со мной да со мной. Не скучно тебе?

Отвечает:

— Боюсь я, миленький.

— Да кого же ты боишься? Чужого человека я отважу, а зверь сюда не забредёт.

— ВСЯКИХ боюсь.

— Кого это — всяких?

Она глядит на меня грустно так и шепчет:

— А ты их не видишь.

— Не Белянчика ли боишься?

— Нет, — говорит, — Белянчик добрый, а есть дурные.

Вот потому и бывали мы с ней повсюду только вместе. Выйдем на опушку, я в траву упаду да валяюсь, подрёмываю, а она играет тут же, подле меня. Разговариваем. Всё вопросы задаёт: почему травка разная бывает? Почему божья коровка с белыми пятнышками, а солдатики — с чёрными? Почему в одном ручье вода чистая, а в другом мутная? Я ей отвечаю, как могу.

Но порою посматривала она куда-то мимо меня и улыбалась этой своей кошачьей улыбкой.

— Белянчик там?

— Да, Франц.

Я головой изо всех сил верчу, но не вижу никого.

— Скажи хоть, каков он из себя? Что-то не могу я его приметить.

— Он весь белый-белый, как сахар, и лицо у него пустое.

— Как это — пустое?

— Да нет на нём ничего.

— Не может быть такого!

— Нет, может!

— А ты с ним разговариваешь?

Смеётся.

— Глупенький, да как же я с ним разговаривать буду, если у него рта нету? Он мне ручкой машет. — Тогда я тоже смеяться начинаю, и даже немножко завидно мне делается... Я ведь в детстве жил у моря, и отец мой был рыбак. Мать четверых погодков нарожала да умерла — а мне в ту пору уже десять стукнуло. Отец-то в море всё время, вот и приходилось мне одному маленьких пестовать. Другие ребятишки бегают, играют, а я даже в школу не ходил — нянчился с утра до вечера. Так и грамоте не выучился, читать по сей день не умею...

Ежели и случалось иной раз освободиться, то меня, олуха, никто знать не желал. Затеют, допустим, какую-нибудь игру — в разбойники или в рыцари. Меня зовут, а я в ответ:

— А как же мы рыцарями будем, коли лошадок у нас нет?

— Дурачина, да не нужны нам настоящие лошадки! Вот, возьми палочку да представь, что это лошадка!

— Как же я представлю, если это просто палочка?

Тут на меня махали рукой, и оставался я ни с чем. Шёл тогда на берег, на закат смотрел — уж он-то надо мной никогда не потешался.

А у Лорхен фантазия была такая, что она любому сочинителю нос утёрла бы! Позже доводилось мне слышать бог знает какие сказки — так те мне скучными показались. У девчурки моей ведь не один Белянчик был... Её, видно, одну воспитывали, вот и выдумывала разную невидаль. Я и не возражал. Нравится глупышке — пусть себе рассказывает. И ей веселей, и мне.

Иногда, правда, она через край хватала.

Идём мы как-то домой через лес — тропинка тенистая, прохладная. Деревья ну точно как колонны. Лорхен что-то пищит, вокруг меня вьётся. И вдруг — метнулась мне за спину.

— Ты что, Лорхен?

— Ой, спаси меня, родимый!

— Да что там?

Огляделся. Птички порхают, да мышки в траве шуршат. Я, признаться, осерчал.

— Что ты с толку меня сбиваешь? Всё, не видать тебе печенья за ужином.

Она разревелась, но вцепилась ещё крепче. Кое-как отлепил, взял в охапку да понёс. Утешаю, как могу.

Дома я смягчился, печеньем её накормил, но велел глупостями больше себя и меня не мучить. На коленях у меня сидя, успокоилась, но всё равно твердит:

— Франц, там ВСЯКИЕ были.

И глядит на меня серьёзно, не по-детски. Я уж и поверить готов, но себя пересиливаю. Беру яблоко и говорю:

— Вот, смотри. Яблоко — оно жёлтое и круглое. На солнышко похоже. Я возьму и скажу: «Это — солнышко». Ну и что же, тогда оно обжигать станет? Тем выдумки и хороши, что от них вреда никакого. И проку тоже, потому что выдуманное яблоко не скушаешь! Чего же ты в лесу перепугалась?

— ВСЯКИХ.

— Так ведь нет их! Вот какие они с виду?

— Не знаю, они прячутся всегда.

— Ну видишь! Были б они страшные, как жабы или змеюки, это б ещё куда ни шло. А то ты боишься, а чего — сама не знаешь! Они ж тебя не покусают, не поцарапают. Выдумки есть выдумки. На то только они и годны, что девочек маленьких пугать.

Лорхен головкой кивает — обещает слушаться. На этом мы и порешили.

Бывали и в доме. Перед отъездом все двери заперли наглухо, открывалась только одна в левом крыле — самая неприметная. Через неё ходили по всяким хозяйственным нуждам. Там деревья прижимались вплотную к дому. Потому, хотя навеса на крыльце и не было, от дождя оно бы спрятало.

В первый раз я чуточку робел: ну как же, в господский дом — и без хозяев. До чего же глуп человек! Вот знал, что в жизни ничего там не украду, и что красть-то нечего. А ведь едва ли не вором себя чувствовал, когда ключи доставал!

Внутри Лорхен подивилась кухне: таких громадных она ещё не видывала. Кроме этого, в той части интереса для нас не оказалось, и отправились мы дальше.

Как очутились в крайней зале (в ней, как я знал, обедали), Лорхен ахнула. Ещё бы! Удивительное было зрелище: сквозь двери напротив мы видели насквозь весь первый этаж. Двери, а за ними ещё двери, а за теми — ещё... И так до последней комнаты. Все украшения здесь сняли, и остались голые белые стены. День выдался солнечный, и оттого они ещё белее сделались, разве что не засияли — окна-то в усадьбе огромные. Всё светом залито... Потолки же высоченные были, словно в церкви. Каждый шаг эхом отдавался.

Мы дошли до середины, где главный вход, и там уселись прямо на пол. Если уж у меня дух захватило, то Лорхен и вовсе огорошена была. Совсем притихла. Сидит, смотрит во все глаза.

— Ну что, будешь здесь играть? Здесь тебе бояться нечего. Пустовато, конечно. Вот раньше пройти нельзя было: и ковры тут лежали, и кресла стояли... Сейчас всё унесли. А вон по той лестнице господин барон и его гости подымались в свои спальни.

— Хочу наверх.

— Ну, пойдём тогда.

Ступеньки для неё были высоковаты, но карабкалась сама, хоть и кряхтела, как старушка. А я улыбался — так, чтоб она не видела. Обиделась бы ещё, подумала, что смеюсь.

Стены на втором этаже другого цвета были, голубые. Мы ходили из комнаты в комнату. Там оставалась ещё кой-какая мебель, и Лорхен залезала на стулья и кровати. Прыгала, как козлёнок. Узнал бы об этом барон — крепко бы мне влетело! Но я хотел её порадовать. Да и самому любопытно было поглядеть, потому как не приходилось мне прежде бывать в господской опочивальне.

День клонился уже к вечеру, а мы никак не могли остановиться. Всё-таки тянет роскошество к себе, ой как тянет!

В правом крыле обнаружили мы детскую. Я сразу догадался, что это она, как ангелочков над дверьми увидел. Там три комнаты: по обе руки от входа — спаленки, а посерёдке — игровая. Жалко, игрушек там давно уже не водилось. У барона были сын и дочка, но девочка захворала и умерла, когда ей годков было, как Лорхен. А мальчик постоянно жил в городе.

В комнате слева нашёлся даже стульчик, и любимица моя на него уселась. А я всё так же — на пол плюхнулся. Ещё были там два окна, кроватка и шкафчик. Да зеркало в углу. Такие обычно у знатных дам бывают, но барон для дитятки своей денег не пожалел и взял красивое, большущее. Даже я, здоровила, целиком отразился!

Кстати, возле него и умерла баронова дочка (Лорхен я о том говорить не стал — что зазря девчурку волновать?). Нашла её нянечка — утром, нежданно-негаданно. Сказывала потом, что лежала бедняжка так, будто смерть свою в глуби зеркальной выискивала: близко-близко, с глазами открытыми...

— Не к добру это, что она перед зеркалом всю ночь оставалась! — говорила нянечка.

— Да почему же?

— Ах, так нельзя ведь! Завешивать зеркала надо, коли покойник в доме!

— Ты, матушка, и вправду так веришь?

— Верю — не верю, а порядок должен быть!

А я вот не верил и не верю. Да не легче мне от этого живётся...

— Эх, Лорхен, будь я богат, ты жила бы в такой же комнатке, и платьишки у тебя были бы самые лучшие, и...

— Милый, милый Франц! Я тебя и так люблю! — смеётся и на шею мне бросается.

— Да нет же! Вот ты смотри, — и несу её к зеркалу. Держу перед зеркалом и говорю: — Да разве ж ты не хороша, крошечка моя? Я разных девочек видел, приезжали сюда всякие. Так они ведь дурочки все! Одна капризничает, другая вредничает, третья варенья просит!

Лорхен хохочет-заливается, а мне того и надо. Поставил её прямо на полку, треплю за щёчки, и сам рожи корчу. Дурачусь, как могу. В комнате уже темнёхонько становится. Закат за окном рыжий, густой — всё будто в золоте.

Вдруг вижу, Лорхен вся враз побледнела. Уставилась в зеркало, точно змея перед ней, и оторваться не может.

Думал, она играет, притворяется.

— Ты что же, Лорхен, застыла-то? Или кого другого в зеркале увидела?

Зажмурилась так резко, что я вздрогнул.

— Что с тобой, солнышко моё?

Молчит, но глаз не открывает.

— Чего испугалась?

Тихо-тихо шепчет:

— Франц, ты велел мне глупостями не заниматься, вот и не буду я тебе ничего говорить. Привиделось просто.

— Ох, беда мне с тобой! Пошли-ка отсюда.

Посадил её себе на спину, и двинулись мы обратно. Пока на первый этаж не спустились, Лорхен ни в какую не желала слезать. Там сама пошла — да ходко как, я едва за ней поспевал.

Как до крыльца добрались, я и сам обрадовался. Всё-таки в доме воздух суховатый, неживой. А там, под деревьями, как вдохнёшь — будто чего сладкого глотнул... И темень стояла уютная, мягкая.

Дома очаг разжёг — просто так, Лорхен на радость, — и убаюкал её.

После мы в дом ходили, но редко, и на второй этаж не подымались.

Долгие были дни, и жилось нам беззаботно. Никто нам не мешал. Бродили, где хотели. Лорхен стала спокойнее, не пугалась больше по пустякам. Даже Белянчик к ней не приходил — так говорила.

Как-то раз, в один особенно хороший денёк, набрали мы всяческой провизии и отправились на далёкий луг, где Лорхен ещё не бывала. Диковинные там росли цветы. Такие красивые, пожалуй, не во всяком городском саду сыщешь — и фиолетовые, и красные, и жёлтые, и каких только нет! Благоухание такое, что голова кругом идёт!.. А если не полениться, то можно к реке сойти. Вода в ней холодная и вкусная... Райский, словом, уголок!

Как поели, меня сморило.

— Лорхен, собери-ка цветов да сплети веночки себе и мне. Но далеко не отходи. А я подремлю чуток, — сказал и тут же уснул. И приснился мне странный сон...

Грезилось мне, будто вот так же я лежу в траве и сплю, а Лорхен отошла в сторонку, к деревьям. Знаете же, как во сне бывает: можно зараз дюжину вещей наблюдать. Вот и тогда, хоть и валялся я пузом кверху, а Лорхен видел так, как если бы за спиной у ней стоял.

Она нагибается, цветы рвёт. Внезапно застыла.

— Кто здесь? — говорит. Тишина. Потом немного поодаль в лесу зашуршало что-то. И вижу: тут и там появляются чуть повыше корней волосатые ладошки. Маленькие, как у обезьянок, только пальчики длиннее. Шлёп, шлёп — бьют по стволам. За каждым деревом, видно, кто-то прячется, а показаться не желает. Мне смешно стало. Что за проказники такие?

— Мы, Лорхен, — слышу тоненький голосок, — мы. Поможешь нам? Пойдёшь к зеркалу?

— Нет, не пойду! — дрожит вся, а с места не двигается.

— Не пойдёшь? Тогда мы Франца твоего убьём.

— Нет, он сильный!

Голосок знай себе лопочет:

— Сильный он, да дурак. А нас много. Мы его утащим к себе. Сперва глаза выедим, потом за уши примемся!

Я уж злиться начал. Хочу встать, а не могу. Что поделаешь — сновидение.

— А Белянчик твой знаешь где? Съели мы его!

Лорхен расплакалась:

— Нет, не верю! Не добраться вам ни до Франца, ни до Белянчика!

Тут ей в ноги что-то шлёпнулось. Взвизгнула.

— Вот он, твой Белянчик. Пеняй на себя... — сказал голосок и утих. Лорхен всё так же стоит, а ладошки исчезают. Вот уж и нет за стволами никого... Ну, думаю, теперь можно и как следует поспать! И вот ведь диво, во сне заснул как убитый!

Продрых я несколько часов. Спал бы и до вечера, да Лорхен растормошила.

— Вставай, лежебока! Негоже нам в лесу ночевать!

Поднялся, потянулся...

— Чудной сон мне приснился, Лорхен! Как будто ты со зверюшками какими-то толкуешь, а они всякими гадостями грозятся!

— Экий ты, Франц, выдумщик сделался! А ещё меня бранил!

— А вот видел я ещё, как ты плакала.

— Да ты что? С чего бы это мне плакать?

И точно, глазки у ней блестели, как всегда — не от слёз вовсе. Улыбается, веночек мне протягивает.

— Ну и славно. Нечего себе голову забивать. Давай веселей!

Из любопытства сходил я к тому месту, где Лорхен в моём сне стояла. Трава чуть примята, и всё.

Заковыляли мы назад и до вечерней зари были дома.

Приключилось со мной ещё и вот что. Лорхен очень нравилось смотреть на пламя, и как темнело, я разводил огонь в очаге. Снаружи боязно было — а ну если кто увидит?

А в тот вечер ещё дождик пошёл, прохладно стало. Я собрался за дровами. Лорхен за рукав мой ухватилась и говорит:

— Не ходи, Франц! Мне одной страшно!

— Ой, какая пугливая! Да я же мигом обернусь! Туда и обратно.

Взял фонарь и вышел.

Сарай стоял тут же, за флигелем, но идти было тяжело, потому что задождило, и тропка раскисла. Поскользнулся разок-другой.

Ещё шагов десяток мне бы прошлёпать, да тут фонарь взял да и потух. Я решил обойтись без него. Ясное дело, по этакой темени ходить — малое удовольствие. А куда деваться было?

Чуть переступил порог, как под ногу мне что-то подвернулось. Я не устоял и со всего маху бахнулся головой о поленницу. Дровишки посыпались — правда, только те, что вверху были, а то худо бы мне пришлось... Калоши с меня соскочили. Так и лежал я, оглушённый, самым несуразным манером: сам внутри, пятки снаружи мокнут... А дождик их щекочет и щиплет. И не перестаёт. А капли словно и не капли, а коготки. Мне уже больно, но даже пошевелиться — и то не могу.

Слышу вдруг, как Лорхен кричит:

— Франц! Франц!

Бедняжка, когда невмочь стало ждать, искать меня пошла. Я тотчас забыл обо всём. Поднатужился, промычал ей что-то...

Прибежала. Запричитала как! Ревёт в три ручья, а полешки с меня скидывает... Кое-как я с её помощью поднялся, да побрели мы домой. Я босиком. Лорхен, как ни старалась, обувки моей не нашла. Далёко, видать, отлетели калоши-то.

При свете обнаружилось, что приложился я знатно — вся голова в кровище.

— Экий я, Лорхен, дурак! Не послушался тебя, пошёл.

— Дурак, дурак! — сердится, значит. Но вижу, что рада-радёшенька. Тряпочкой меня обтирает и приговаривает:

— Будешь знать? Будешь знать?

— Буду, цветочек мой, буду.

Ни в какую не разрешает самому ноги вымыть. Но лишь взглянула на них — обмерла вся.

— Миленький, да у тебя же и ножки в крови?

— Как так? И вправду так! Я сперва-то и не заприметил того. Надо же, исцарапался! Ну всё, теперь я умненьким буду.

Улыбнулся ей — и она в ответ, да только грустно как-то. Сильно я её напугал. Волнений больше было, чем крови — скоро я оклемался.

Спали мы в обнимку, и в ту ночь она особенно тесно ко мне прижималась.

На следующее утро я сходил к сараю, прибрался, дров домой натаскал. Калоши так и не сыскались. До сих пор гадаю, куда они подеваться могли.

Погода ещё лучше стала, да вот Лорхен загрустила. Она ведь за эти месяцы загорела, от бледности своей избавилась. А тут — сидит день-деньской в нашей комнатке, сама с собой играет.

— Голубушка, да что же с тобой такое? Ушко у тебя болит? Сердечко? Горлышко?

На всё только головкой мотает:

— Не болит у меня ничего. Грустно немножко, и всё. Ты не волнуйся.

— Да как же мне не волноваться? Лето в разгаре — гулять бы да гулять... Что ж ты хандришь так? Точно не хвораешь?

— Болела бы, так сказала бы.

— Ну а что же, и Белянчик к тебе не придёт? Если уж я тебя развеселить не могу, пусть он постарается.

— Да нет же его, миленький.

— Так пусть будет, коли тебе плохо!

— Нет его, нет его... — и слёзки потекли.

Обнял её, приголубил.

— Оправишься, оправишься. Где-то война идёт, люди друг друга убивают. Там холодно, небо всё в тучках. Худо людям приходится. Господин барон, наверно, тоскует по здешним местам. Посмотри вот только, какая синева! Птички как поют красиво, слышишь? Боженька столько хорошего создал, а ты — самая хорошая. И этот край таков, что никакого зла здесь быть не может. Потому-то тебе здесь и самое место.

Она, дурочка, от этих моих слов горше прежнего заплакала. Я только крепче её обнял.

— Да пройдёт, пройдёт...

Бывает в августе особая ночь. Она всегда одна в году, это я наверное знаю. Луна тогда нежно-белая — детская щёчка, да и только! Темнота густая, но видно всё не хуже, чем под солнцем. А дышится легко и приятно.

Впервые увидел я такую ночь ещё мальчишкой. А потом каждый год ждал её. Ничто меня не могло удержать взаперти, когда она приходила. Сидел где-нибудь один, на луну глядел до утра...

Вот в такую-то ночь и потерял я свою Лорхен.

Днём пришлось поработать, и я притомился. Лорхен спать уложил, сам на кровать рухнул и уснул. И забыл совсем, что стоит август.

Очнулся оттого, что поцеловала меня Лорхен в щёку.

— Прощай, миленький, — шепчет. Пока я спросонок пытался сообразить, что это значит, взяла она фонарь и ушла.

Как очухался, так мигом вскочил с кровати. Бегом за ней. Вижу, огонёк за угол усадьбы поворачивает — туда, где дверь.

Я бы Лорхен в два счёта нагнал — разве убежишь далеко на таких маленьких ножках? Да вот луну тучка закрыла, а фонарь я второпях не подумал захватить... Несусь сломя голову — но что ни кочка, падаю... Подымаюсь, дальше бегу. И чувствую почему-то, что грешно в такую ночь бегать, в такую святую тишь...

Добежал кое-как до крылечка. Дверь распахнута, ключи на полу валяются. Я туда. Внутри, в потёмках, дорогу разбирать ещё тяжелее. Слышу, как топочет где-то Лорхен по полу, по звуку и иду.

Добрался, наконец, до обеденной залы. Луна вышла — всё будто молоком залила. Успел я увидеть, как метнулась впереди Лорхен в сторону, на лестницу.

— Лорхен! — ору что есть мочи. Мчусь, как сумасшедший...

Взбежал наверх, встал. Куда дальше — не знаю. Голосок её раздался. Вслушался — справа доносится. В детской она, вот как!

Совсем запыхался. Еле ноги волочу.

— Ах ты, шалунья, умотала меня вконец?

А она лопочет что-то своё, но не отзывается.

Вот уже и она, детская. Но не успел я зайти, как Лорхен оттуда пулей вылетела — и давай по коридору. Тут уж я разозлился.

— Да что с тобой, Лорхен? Не умаялась ты от этой беготни?

А она СМЕЁТСЯ! Добежала до угла и остановилась. Ручонкой мне машет: иди, мол, сюда.

— Постой! Да подожди же меня! — кричу, а сам боюсь: неужто у ней горячка случилась? Ближе подобрался — и испугался, что горячка-то у меня самого: почудилось мне, что платье её жёлтым стало. А ведь было беленьким. Но думается мне, это всё луна шалила.

Только я подступил — а она опять бежать! Встала у лестницы и ждёт меня.

— Лорхен, дурная это забава! А ну-ка прекрати!

Какой там! По всему зданию меня водила таким манером, без всякой жалости... Я уже и задыхаться начал, но всё за ней, за ней...

Долго так блудил. Не заметил, как оказался на крылечке. Платьице её меж деревьев мелькает, словно она там в салки с кем играет, резвится. Я расплакался.

— Милая Лорхен, что же ты со мной делаешь? Да разве я сотворил тебе какое зло, чтобы ты меня так мучила? Вот и в сердце у меня закололо...

То, что она мне ответила, буду я вспоминать до конца дней своих — а забыть очень хотелось бы, поверьте...

— И поделом тебе, Франц! Дубина ты и лопух! Драгоценной своей Лорхен не уберёг — так и не нужна она была тебе! Иди, любуйся своей луной, баран! — голос визгливый, капризный. Никогда прежде она так не говорила. Я оторопел.

— Деточка моя, да что же ты?

— Деточка? — передразнила и такой бранью разразилась, что я того снести не смог. Голова моя вмиг потяжелела, и повалился я, как мешок...

Чувствую, подошла ко мне — да будто не одна. Так в ушах шумело, что слышались мне многие голоса, и шлёпанье, и скрежетанье... Наклонилась и в ухо мне шепчет:

— Хочешь Лорхен свою повидать — сходи в детскую. Авось и увидишь что, хоть очень я в том сомневаюсь. — Помедлила. — Ну, прощай, Франц. Спасибо тебе за всё. А я пошла к своим.

И всё. Шум стих, и я забылся...

Сколько провалялся так — не знаю. Очнулся, когда уже было утро. Еле встал. Огляделся. Всё те же деревья, и букашки жужжат, как раньше. Ветерок гуляет... А Лорхен — ни следа. Тут вспомнил, что она мне сказала давеча, и воротился в дом. Тяжко, тяжко на душе было. Вот и следы её в пыли — крошечные, ну просто игрушечные. А где сама она, то мне неведомо...

В детской нашёл я только потухший фонарь да лоскуток от её платья. Махонький совсем, я бы его и не заметил, не лежи он прямо у зеркала. К губам его поднёс, поцеловал — а сам слёзы лью, потому что чую: не встретиться мне больше с Лорхен моей.

Как она платьице своё порвала, я и не задумывался тогда. Сейчас же это мне покоя не даёт. Коли зацепилась на бегу за что-то, так неужели подобрала обрывочек? Принесла ведь с собой, на самое видное место положила! Или так она попрощаться со мной хотела? Ах, не узнать мне того никогда!

Посмотрел я в зеркало. И до того ясно Лорхен увидел, что жутко стало. Как живую! Будто и не было двух месяцев, будто по-прежнему стоим мы тут вместе. Глаза у ней испуганные, круглые... Совсем затуманился у меня взор, и расплылось отражение...

Постоял немного да вышел из комнаты вон.

Несколько недель её искал. Исходил всю округу, все овраги излазил. Не спал почти, вставал с рассветным лучом и до самой ночи глотку надрывал:

— Лорхен! Лорхен!

Но не откликался никто, одни птицы лесные... Красиво было. Но у леса, будь он хоть самым пригожим, ввек не допросишься ничего...

Не уследил я за Лорхен. Да, недаром меня Зевакой прозвали... Точила её немощь какая-то, съедала, а я и не видел ничего... Лекаря я в глуши такой не сыскал бы, конечно. Да не в лекаре дело. Сам оплошал. Может, жар какой на девчушку напал — и не вынес умишко её, сломался. Словно мало было этих фантазий...

Лишь осень настала, бросил я усадьбу и ушёл в лес. Будь что будет, думаю — мне теперь всё едино жизни нет.

Скитался я сначала по лесной глухомани, после к людям вышел. Война-то, оказывается, в два месяца кончилась. И люди всюду весёлые — а я меж ними ходил, как мертвяк. Работал, где придётся.

Случайно узнал в одном трактире, что барона моего на войне убили. Что там с усадьбой сталось, меня не тревожило. Ни одной чужой вещи я не взял, а за Лорхен мне ответ держать перед одним Господом...

И с тех пор никто уже не называл меня Зевакой. Тошно мне глазами своими на белый свет смотреть. Не углядели они того, что должны были. Слепой я оказался, слепой и разумом нищий...

Нынче меня Бирюком кличут.

@темы: детские страхи, сновидения, рассказы, не своё, сущности

Комментарии
2017-05-27 в 22:10 

Навья.
Ты видишь - я болею?
жуть какая!

2017-06-03 в 18:43 

Lubov-D
Грустная история. Хотя присюсюкивания напрягают.

   

Крипипаста

главная