Они мучили вас уже много раз, но каждый раз стирали вам память
- Надо тебе мне отмстить, а то поссоримся, - сказал он тогда, в самый первый раз.
Я испугался, потому что был совсем один в комнате. Родители уехали на ключ за минеральной водой, а бабушка пошла к соседке - одолжить кипятильник. Нашему кипятильнику перебило провод крышкой подполья. Бабушка, когда хотела лезть в подполье за картошкой или компотом, отцепляла от кипятильника шнур, который соединял его с вилкой, и подцепляла на этот шнур лампочку. Чтобы было светло. Чтобы с лестницы не упасть. А то ведь вниз лететь - ух! Костей не соберёшь. Мне, пятилетнему несмышлёнышу, эти два с вершком метра казались чёрной, бездонной норой кого-то огромного, неповоротливого, живущего глубоко-глубоко под землёй. Как-то раз, спустив лампочку под пол, бабушка нечаянно задела локтем тяжёлую деревянную крышку, и та захлопнулась со страшным грохотом, перебив мягкие медные проводки, обмотанные изолентой. Шнур с тех пор заменить было некому, отец до вчерашней ночи был в командировке, печка - так ту пока ещё растопишь, а кипяток каждое утро нужен. Вот бабушка и бегала к соседке, а меня оставляла одного минут на пятнадцать, закрыв в комнате, чтобы не покалечился чем-нибудь кухонным. В комнате калечиться было нечем. В ней были только игрушки, кровать и большущий-большущий шкаф - не сдвинешь, не уронишь. И ещё был я. И ещё вот кто-то взялся. И говорит:
читать дальше
- Надо тебе мне отмстить, а то поссоримся.
Скрипучим, тонким таким голосом.
Сын Тюриных, Сёма, в двадцать шесть лет всё разговаривал писклявым детским голоском. Чем-то переболел, или, может, до сих пор болел. А этот, за моей спиной - этот говорил так, как, мне почему-то подумалось, говорил бы Сёма, превращённый злой колдуньей в птицу. Как попугайчик или пересмешник, подражающий детскому голосу.
Я повернулся, и он там стоял.
Когда я увидел его и услышал, что он говорит по-человечески, страх почти прошёл. Отчего-то дети всегда так: спокойно относятся ко всему, чего быть не должно, потому что ещё пока не знают, что этого быть не должно. А если уж чего не должно быть, так это такого. Ещё не рассвело совсем, и шторы были закрыты, так что за большущим-большущим шкафом был тёмный угол, в который почти не проникал свет. Там он и стоял. Я не мог толком разглядеть, на что он похож, но он был огромен, до самого потолка, и занимал весь угол. При этом он стоял, согнувшись, потому что голова помещалась где-то невысоко. Хотя, может, это всё было - голова, а невысоко помещался рот.
- За что отомстить? - спросил я.
- Я тебе наступил на ножку.
Мне, конечно, на ногу никто не наступал, о чём я тут же сказал. В скрипучем голосе послышалась обида.
- Наступал. Отмсти, а то поссоримся.
Хоть испугался я в основном от неожиданности, мне всё же не хотелось поссориться с тем, что стояло в углу моей комнаты. Мне было, что ни говори, уже целых пять лет, я ссорился, например, с соседкой Валькой - из-за деревянного молоточка, и с кошкой Василисой - из-за её пушистого хвоста. Я успел понять, что ссориться - больно. И чем больше тот, с кем ссоришься, тем больнее. А этот был больше моего шкафа, и я хоть смутно, но догадывался, что ссориться с ним совсем не стоит.
- А как мне тебе отомстить?
Он немного подумал. Я не видел его лицо, не видел и морду, и вообще не знал, есть ли у него что-то такое, но в тот момент я загадочным образом сумел понять, что он именно думает, а не занят чем-то другим.
- Надо сделать мне чего-нибудь хорошее.
Я засмеялся. Глупости какие. Ведь когда мстят, делают плохое за плохое. По крайней мере, так говорил Бэтмен, и какие-то другие авторитетные личности, которых я не смог вспомнить сразу. Но Бэтмен уж точно говорил.
- Нет, глупости какие, - повторил он за мной птичьим скрипом, будто я научил его новым словам. - Чтобы отмстить, надо сделать мне чего-нибудь хорошее.
Мне опять сделалось смешно. Я решил, что он попросту клянчит таким хитрым способом, потому что стесняется клянчить напропалую. Я протянул к нему руку, чтобы погладить. Он стоял смирно. Я почувствовал под пальцами густой мех - намного длиннее, чем у Василисы. От него исходило тепло, он тяжело и медленно дышал - медленнее и тяжелее, чем спящий бык, которого я тоже разок гладил. Тогда я ещё не видел связи, но если бы увидел, то понял, что тот, кто так дышит - гораздо больше быка. От шерсти плохо пахло. Когда я немного подрос, я узнал, что так пахнут давно не чищеные клетки хищников в зоопарке: потом, звериной мочой, тухлым мясом и кровью.
- Я тебе отомстил. Погладил, - сказал я.
- Это я вижу, - сказал он. Кажется, он остался доволен. Я решил, что хорошо бы успеть с ним поиграть, пока бабушка не вернулась. Она уж точно не разрешит. Я повернулся к своей кровати, высматривая любимый жёлтый грузовик с оранжевой мигалкой, но потом вспомнил, что держу его в руке, и снова посмотрел в тёмный угол.
Там никого не было.
И бабушке, и родителям, когда те вернулись с водой, я, само собой, разболтал всё в самых красочных подробностях. Их ответы понятны и очевидны до того, что нет смысла и писать. И я, конечно, не особенно горевал. Эка невидаль - взрослые не верят детским россказням. Через неделю я и сам уже перестал думать о той встрече. Но очень скоро мне пришлось о ней вспомнить.
Я играл на заднем дворе нашего дома, где была старая кухонька. Её построил ещё бабушкин старший брат, когда приехал с войны. До сорок первого бабушкина семья жила в крохотной деревеньке за Байкалом, так что воевал он не с немцами, а с Квантунской армией¹ в Китае. Японцы напали и сделали там свою страну Манчжоу-Го, а бабушкин брат и другие советские солдаты пришли и сделали обратно Китай. Это, между прочим, не хуже, чем с немцами, и подвиги были, но у нас почему-то мало кто про это знает. И вот, приехав в наши края вслед за семьёй, бабушкин брат сделал ещё и кухоньку, положил маленькую печку и вымостил пол кирпичами, чтобы можно было печь, варить и жарить, не затапливая большую домашнюю печь в летнюю жару. Там я иногда играл. И в этот раз так было.
Бабушка растопила печь, чтобы варить варенье, и ушла за сахаром в дом. Мне она строго-настрого наказала не заходить на кухню - обожгусь. Она всегда наказывала строго-настрого. А я всегда заходил. Так было и теперь - едва бабушка вошла в дом, как я стрелой полетел в кухоньку.
Внутри было жарко и темно. Электричество в кухоньке было ни к чему. Свет падал только из маленького оконца над столом, где обычо месили тесто или что-нибудь нарезали, а та часть, что была за печкой, освещалась только тонкой полоской огня, пробивавшейся через щель печной дверцы. Огонь плясал, и с ним плясали тени на серой занавеске, за которой стояли горшки, тазы и много чего ещё. Сегодня занавеска была чуть-чуть сдвинута - наверное, бабушка брала тазик под варенье. Я заглянул за занавеску.
И тогда увидел его во второй раз.
Он был такой же огромный, как в то утро в моей комнате. Теперь, в свете от печки, я мог разглядеть его получше, но этого всё равно не хватало, чтобы составить о нём полное представление. Я видел только, как блестит густой чёрный мех, и ещё видел два очень широко посаженных маленьких глаза, которые тоже блестели, как глянцевые пуговки.
- Привет, - сказал он.
- Привет, - ответил я.
- Я придумал, как мне тебя возблагодарить, - деловито сообщил он. - Я долго думал.
Со дня нашей первой встречи прошло уже больше месяца. Я почти забыл о ней. У него действительно было много времени подумать.
- За что? - удивился я.
- За то, что ты мне сделал.
Я хорошенько напряг мозги и вспомнил свою "месть".
- Ты хочешь меня за это по-благо-дарить? - я уже говорил очень хорошо, не хуже любого первоклассника, но вот такие слова ещё давались мне с трудом.
- Я тебя хочу возблагодарить, - поправил он. - Дай ручку.
Я нерешительно протянул руку. Всё-таки меня немного пугало это всё, но было очень интересно, что он мне подарит. Я за секунду вообразил тысячу самых небывалых вещей, но вообще-то удовлетворился бы, пожалуй, и красивым стёклышком.
- Дай ручку, - повторил он. Я понял, что он просит подойти ближе. Я шагнул к нему с протянутой ладошкой, растопырив пальцы.
- Закрой глазки, - сказал он. Я закрыл, и в следующее мгновение что-то коснулось моей руки. Я заорал от боли и бросил это "что-то" на пол. Это был тлеющий уголёк из печки. А за занавеской не было никого. Когда прибежала бабушка, я сидел и ревел в голос. Само собой, мне потом досталось за то, что лез к печке. Ожог заживал несколько недель, болезненно напоминал о себе, когда я забывался и что-то хватал, а даже и перестав болеть - остался со мной на всю жизнь. Мне было до слёз обидно, что я никак не могу доказать свою невиновность, но ещё обидней было получить такую благодарность. Уж что такое благодарность, я знал наверняка. И как мама гладит по голове, и как покупают грузовик за то, что помогал бабушке, и ещё много чего. Раскалённые угольки из печки в этот список не входили. Тогда я впервые начал подозревать, что общаться с новым знакомым, возможно, не следует. Валька, конечно, дала мне по носу молоточком, но раскалённые угли вместо подарков никогда не подсовывала.
Одной ночью я проснулся оттого, что вспотел. Ночи становились всё холоднее, стоял октябрь, последний мой дошкольный октябрь, и мама укрывала меня тёплым одеялом из верблюжьей шерсти, которое ещё один бабушкин брат, двоюродный, дядя Коля, прислал из Монголии. В Монголии он служил Советскому Союзу – на самой границе с Китаем – и не раз бывал там после, а в девяностые годы переехал насовсем и женился на монгольской девушке. Одеяло было тяжёлое, колючее и жаркое. Я проснулся, сбросил с себя душный гнёт и сел на кровати, вытирая холодные капли со лба.
На меня смотрел он.
В ту ночь мама забыла задвинуть шторы, и в окно заглядывал народившийся месяц. Он стоял в углу, за шкафом, и по-прежнему занимал его целиком. Теперь я знал, что он и вправду стоит, согнувшись: маленькие глаза сверкали, как звёзды, на добрый локоть друг от друга и в полутора метрах над полом. Горбатая чёрная спина скребла потолок. Я в первый раз поразился тому, до чего он велик.
Он заговорил, и я увидел, как открылся большой коровий рот, полный мелких острых зубов, как у крокодила. Изо рта несло гнилым мясом. Дыхание было таким горячим, что я чувствовал его лицом, даже сидя в постели.
- Привет.
В этот раз я по-настоящему испугался. Шесть лет - уже не то, что пять, и что казалось мне тогда необычным, теперь становилось ненормальным и страшным. Но я собрал всю смелость в кулак и ответил, что не хочу с ним разговаривать. Что это плохо, когда кто-то тебя гладит, и даже не тянет за хвост - совать ему в руку угли. Что это совсем не благодарность, а наоборот.
Он немного подумал.
- Благодарность - это когда делают чего-нибудь плохое.
Я не видел, чтобы в коровьем рту шевелился язык, и причиной тому была вовсе не темнота. Голос исходил прямо из огромного, как водосточная труба, горла.
- Нет, ты всё перепутал. Чтобы отомстить, делают плохо. А чтобы поблагодарить, делают хорошо.
Я уже научился хорошо выговаривать слово "поблагодарить".
- Нет, глупости какие. Ты всё перепутал, - проскрипел он задумчиво, словно пробуя новые слова на вкус. - Глупости какие. Чтобы возблагодарить, надо сделать чего-нибудь плохое.
- Тогда... тогда не надо меня больше благодарить. Мне не нравится, когда мне делают плохое.
Он подумал ещё.
- Я тебе сделал плохое.
- Да, - сказал я, чувствуя, как старая обида проступает слезами. Я отчего-то поверил тогда, что получу невероятную, причудливую вещицу. Что происходит что-то волшебное. Как в сказке. Но он дал мне уголёк из печки.
- Сделал тебе плохое, - повторил он, о чём-то размышляя. На секунду я даже подумал, что он сожалеет, что он понял мою обиду. Но я ошибся.
- Надо тебе мне отмстить, - сказал он.
Я похолодел.
- Не надо, - сказал я севшим голосом. - Я не хочу.
- Надо, - повторил он кусочек моих слов. - А то поссоримся.
В скрипе послышалась угрожающая нотка. Я в панике натянул верблюжье одеяло до подбородка.
- Я не хочу тебе мстить. Давай я тебя прощу! – умолял я. - Почему мне нельзя тебя простить, и всё?
- Нельзя, - отозвался он эхом. - Надо отмстить. А то поссоримся.
- А если я сам тебя поблагодарю? - неосторожно сорвалось с языка.
- Тогда я тебя возблагодарю ещё побольше, - заверил он голосом, от которого кровь стыла в жилах. - Я воспитанный.
Я не спрашивал, почему ему можно не мстить, а мне нельзя. Уже тогда я смутно догадывался, что ловить его на слове или задавать ему каверзные и неудобные вопросы может быть опасно. Я не знал, что можно придумать ещё невиннее, ещё пустяшнее, чем погладить его рукой. Я думал, и снова думал, и снова думал, а глаза по обеим сторонам нетерпеливо раскрытого коровьего рта смотрели внутрь меня, не мигая.
- Ты... славный.
Я едва смог выдавить из себя это слово. Я уже не верил, будто то, что стояло передо мной, могло быть славным. Это было лишь меньшее, что пришло мне на ум. Меньшее, что я мог для него сделать.
- Это я знаю, - сказал он. - Теперь я тебя возблагодарю.
Я сжался под верблюжьим одеялом, укутавшись с головой.
- Не надо. Не благодари меня, пожалуйста. Мне не нужно.
- Нужно, - возразил он эхом. - Я тебя возблагодарю. Я воспитанный.
Он замолк. Я лежал и лежал под одеялом, не в силах преодолеть себя и выглянуть. А когда я, наконец, успокоился и приподнял край, в углу уже никого не было.
Дни текли, густея и сбиваясь в большой ступке в недели, а после – в месяцы и годы. Многое переменилось: отец перевёз нас в город, поближе к своей работе, да и сам город стал ближе, подполз, как лужица варенья из разбитой банки, к нашим огородам, перелескам и железнодорожным путям. Я закончил восьмой класс, а моя сестрёнка Алиса – первый. Делать мне в городе стало совершенно нечего. Мой старинный школьный дружбанище Влад ушёл туда, откуда не возвращаются. В смысле, начал встречаться с Ерофеевой. С той самой Валькой, с которой мы росли на одной улице, мало ей было молоточка – и за друзей моих принялась. Поэтому целыми днями я сидел дома и нещадно избивал мышку, собирая кровавую жатву в «каэске». Разумеется, уже через неделю раздражённые, осатаневшие от щёлканья и пререканий с красноглазым чадом родители отправили меня к бабушке, в пригород.
Наш старый дом встретил меня неприветливо и тоскливо. Одной бабушке было не под силу тянуть его, а отец теперь стал большой начальник. Большой, обеспеченный и страшно занятой. Он приезжал раз в месяц, а то и реже. И, конечно, никак не успевал подлатать все заваливающиеся заборы и подгнившие ступеньки в крыльце. Да и сама наша улица обезлюдела. Остались одни старики.
Хоть город и разрастался новыми стройками, но за нашим посёлком по-прежнему начинался лес. Просто раньше мы были окружены им с четырёх сторон, а теперь – только с трёх. Я с удивлением оглядывал старые, давно не крашеные заборы, сорняки на клумбах, траву по пояс у ограды. Здесь больше не было уютно и интересно, как в детстве. Хотя, может, и я тоже вырос.
Бабушка сидела в доме, смотрела «Вести» по новому плазменному телевизору. И тоже ведь – немыслимо. Всё моё детство она суетилась и сновала туда-сюда по дому и двору, как белка в своём дупле. То варила, то пекла, то прибиралась, то занималась какими-то своими, непонятными для маленького меня делами. Телевизор у неё работал фоном, чтоб не скучно было. И вот нате вам. «Вести».
За чаем с покупным печеньем, а не как было бы раньше – с домашними булочками, бабушка рассказывала, какие дела у соседей. Кто из детей с нашей улицы пошёл в армию, а кто – в институт. Кто из соседей в город переехал, как мы. Таких было много. Кто спился совсем. И таких было немало.
Спутникового телевидения у бабушки не было, а спать она ложилась ровно в девять. Занять себя было абсолютно нечем – разве что тоже лечь спать, чего я делать, конечно, не собирался. Помаявшись до десяти, я плюнул, обулся в убитые, взятые с собой специально – доживать свой кожаный век – кроссовки, напялил всяческое рваньё, к которому дома и не притронулся бы, взял на всякий случай свой старый складной ножик и вышел прогуляться. На улице было ещё не слишком темно, солнце только-только село, и голые чёрные ветки мёртвого ясеня за оградой чертили на свинцовом, перемазанном тучами, как дитя манной кашей, небе причудливые, беспокойные рисунки: руки, пальцы и суставы, которым не было числа.
Я дышал холодным воздухом, пролезал через дыры в заборе со двора на двор, зная, что ни в одном из этих домов давно никто не живёт. Почти все ставни и двери были заколочены, а на тех, что не были, как знак обманчивой надежды, как ладанка самовнушения, висели замки.
В четвёртом или пятом по счёту дворе, в тёмном закутке, огороженном высокой поленницей с одной стороны и заброшенной, замшелой баней – с другой, меня поджидал он.
- Привет.
С той ночи он, казалось, вырос ещё больше. Раньше он выглядел огромным, потому что сам я был очень мал, но теперь его горбатая чёрная спина доставала до самой крыши бани, а между маленькими сверкающими глазами уместился бы руль машины.
- Привет, - сказал он, раскрыв коровий рот, в который легко влезла бы голова молодого телка. – Я тебя давно тут жду.
Я его не ждал. Я, честно сказать, почти забыл о тех ночах и днях. Я изо всех сил надеялся, что это мне снилось, и только иногда во сне видел его – видел так вещественно и живо, что только ещё больше убеждался в фантомности этих образов. И вот он снова меня подкараулил, и бесполезно было щипать себя и убеждать, что сошёл с ума. Я не сходил с ума, не ведал нервных срывов и депрессий и рос беспечным, благополучным, беспутным, безголовым, целиком и полностью нормальным подростком. Просто он здесь ждал, когда я приду. Тут уж ничего не поделаешь.
- Я придумал, как мне тебя возблагодарить, - сказал он. – Это я давно придумал. Но потом подождал и ещё побольше придумал.
Я ощутил животный, овечий страх и осознал вдруг, что надо бежать со всех ног. Но я увидел, как напряглась стальной пружиной огромная чёрная туша, и понял: мне не сделать и шага. Я почувствовал кожей тяжёлый, горячий вздох, и меня обдало вонью многодневной падали.
- Дай ручку.
Я не хотел ничего ему давать. Внезапно я ощутил, какой неудобный и тесный мой мочевой пузырь. Он стоял и смотрел на меня в ожидании, приоткрыв бездонную пасть, а я не мог шелохнуться, словно все мои полости и сосуды заполнил холодный цемент, и я стал каменным слепком с самого себя.
Я зажмурился и протянул ему руку, не в силах даже разогнуть сведённые судорогой пальцы.
Что-то коснулось руки, и я почти вскрикнул, но оно не обжигало, не резало, не кололось. Оно было тяжёлым, холодным и повисло на руке, как мокрый меховой воротник. Я открыл глаза. В темноте трудно было разглядеть, но я разглядел и резко отвёл взгляд. К горлу подступила солёная слюна, и я понял, что скоро меня вырвет.
- Я тебе сделал плохое. Надо тебе мне отмстить, - сказал он задумчиво.
- Уходи, пожалуйста, - прошептал я заплетающимся языком. – Что я тебе сделал?
- Ничего, - деловито пояснил он. – Это я тебе сделал плохое. Надо мне отмстить. А то поссоримся.
Я проглотил склизкий ком.
- Ты очень хороший. Красивый. Добрый, - слова складывались с таким усилием, словно язык был мешком с костной мукой.
- Это я знаю, - проскрипел он. – Это мало. Я тебе сделал побольше. Надо жестоко отмстить.
В голове было пусто и гулко, как в цистерне без воды. Ни одной мысли не осталось. Я тупо и безнадёжно спрашивал себя, что ещё можно предложить ему, и чем он меня возблагодарит. Чувствуя себя глупо, я протянул ему то, что держал на руке, как официант полотенце. То, что осталось от чьей-то рыжей кошки.
- Подарки передаривать нельзя, - сказал он. – Это не по-вежливому. Мы с тобой поссоримся.
Я быстро отдёрнул руку и уронил кошачье тельце на землю. Меня всего трясло. Я хотел сказать ему, что больше у меня ничего нет, что мне нечем ему «отмстить». Судорожно ощупывая карманы, я вдруг наткнулся на свой нож.
- Хочешь… Хочешь, я тебе отмщу? Я знаю, как.
Коровий рот приоткрылся в предвкушении.
- Давай-давай, пожалуйста. А то поссоримся.
Я достал из кармана нож и раскрыл его. Мне почудилось, что маленькие нечеловеческие глаза смотрят насмешливо, словно подначивают. Попробуй, мол, храбрец. Но я был не храбрец, и не собирался с ним бороться. Я хотел жить. Поэтому я разрезал запястье поперёк, и протянул ему руку, из которой уже сочились чёрные струйки. Маленькие глаза вспыхнули, огромная морда потянулась к ране. Он наклонился, подставил пасть, как собака, которая ждёт угощения, и я едва не закашлялся от горячего, удушливого смрада гнили. Я повернул руку запястьем вниз, и кровь закапала в бездонный рот между двумя рядами тонких, острых зубов. Я держался, стараясь не думать о боли и о том, до чего мог дотронуться, опусти я руку чуть ниже.
Голова кружилась, я быстро слабел. Я уже неважно стоял на ногах, когда он медленно сомкнул массивные челюсти и отстранился обратно, в тень. Несколько капель крови упали ему на морду, и он жадно слизнул их длинным языком.
- Славно, - сказал он. – Очень-очень нравится, большое спасибочки. Теперь я тебя ещё побольше возблагодарю.
Я сжался и закрыл лицо руками, как в детстве, пытаясь осознать, что наделал. А когда открыл, он уже исчез. Я стоял один, как псих, посреди чужого, тёмного двора – со вскрытыми венами на левой руке.
С тех пор прошло ещё девять лет. Я больше никогда не приезжал в наш старый дом, как ни ругались со мной родители. А потом они оставили его, как оставляли свои дома все соседи – просто перевезли бабушку в город и повесили на дверь замок, означающий, что кто-нибудь когда-нибудь обязательно сюда вернётся. Не на этот год, так на следующий. Или на послеследующий. Точно-точно.
Но, хоть наш дом и остался навсегда в прошлом, я больше не был спокоен. Я ждал. Я просыпался и вздрагивал от посторонних шорохов, от неверных теней на стенах своей комнаты. Съехав от родителей, я никогда не ночевал один. У меня не было постоянной девушки, но, когда не находилось и непостоянной, я старался собрать компанию, найти какую-нибудь завалящую вписку, пойти в клуб, позвать друзей, поехать в гости к родителям – что угодно. Я ни секунды не верил, что мне удастся избежать благодарности за то, что я натворил.
Каждую ночь я готовился увидеть в углу огромную чёрную тушу и блестящие глаза, посаженные дальше, чем на локоть друг от друга. С каждым годом это чувство притуплялось, превращалось в рутинную, привычную тревожность, в систему маленьких ритуалов, но никогда не уходило полностью.
А недавно у нас случилась крупная ссора с Алисой.
Ей уже шестнадцать лет, она трудный ребёнок, если не сказать – истеричка. От этой ссоры мне остались на память глубокие царапины на плече, которые зажили шрамами. Потом мы очень сердечно помирились и впервые за много лет поймали час откровения. Не вижу смысла рассказывать вам обо всём, что мы друг другу выложили – вам будет интересно только одно. Так что о нём и скажу.
Этим летом была ночь, когда ей совсем плохо спалось. Бросил её какой-то очередной человеческий обмылок, или родители не дали поехать на концерт Оксимирона – не помню уже, что случилось. Не важно. Важно, что она проснулась среди ночи, почувствовав, что в комнате кто-то есть. Это был всего один короткий миг. От страха она накрылась одеялом с головой, и больше ничего не происходило, так что она списала всё на паранойю от спидов, которые, как выяснилось, пробовала уже не раз и не два.
Я испугался, потому что был совсем один в комнате. Родители уехали на ключ за минеральной водой, а бабушка пошла к соседке - одолжить кипятильник. Нашему кипятильнику перебило провод крышкой подполья. Бабушка, когда хотела лезть в подполье за картошкой или компотом, отцепляла от кипятильника шнур, который соединял его с вилкой, и подцепляла на этот шнур лампочку. Чтобы было светло. Чтобы с лестницы не упасть. А то ведь вниз лететь - ух! Костей не соберёшь. Мне, пятилетнему несмышлёнышу, эти два с вершком метра казались чёрной, бездонной норой кого-то огромного, неповоротливого, живущего глубоко-глубоко под землёй. Как-то раз, спустив лампочку под пол, бабушка нечаянно задела локтем тяжёлую деревянную крышку, и та захлопнулась со страшным грохотом, перебив мягкие медные проводки, обмотанные изолентой. Шнур с тех пор заменить было некому, отец до вчерашней ночи был в командировке, печка - так ту пока ещё растопишь, а кипяток каждое утро нужен. Вот бабушка и бегала к соседке, а меня оставляла одного минут на пятнадцать, закрыв в комнате, чтобы не покалечился чем-нибудь кухонным. В комнате калечиться было нечем. В ней были только игрушки, кровать и большущий-большущий шкаф - не сдвинешь, не уронишь. И ещё был я. И ещё вот кто-то взялся. И говорит:
читать дальше
- Надо тебе мне отмстить, а то поссоримся.
Скрипучим, тонким таким голосом.
Сын Тюриных, Сёма, в двадцать шесть лет всё разговаривал писклявым детским голоском. Чем-то переболел, или, может, до сих пор болел. А этот, за моей спиной - этот говорил так, как, мне почему-то подумалось, говорил бы Сёма, превращённый злой колдуньей в птицу. Как попугайчик или пересмешник, подражающий детскому голосу.
Я повернулся, и он там стоял.
Когда я увидел его и услышал, что он говорит по-человечески, страх почти прошёл. Отчего-то дети всегда так: спокойно относятся ко всему, чего быть не должно, потому что ещё пока не знают, что этого быть не должно. А если уж чего не должно быть, так это такого. Ещё не рассвело совсем, и шторы были закрыты, так что за большущим-большущим шкафом был тёмный угол, в который почти не проникал свет. Там он и стоял. Я не мог толком разглядеть, на что он похож, но он был огромен, до самого потолка, и занимал весь угол. При этом он стоял, согнувшись, потому что голова помещалась где-то невысоко. Хотя, может, это всё было - голова, а невысоко помещался рот.
- За что отомстить? - спросил я.
- Я тебе наступил на ножку.
Мне, конечно, на ногу никто не наступал, о чём я тут же сказал. В скрипучем голосе послышалась обида.
- Наступал. Отмсти, а то поссоримся.
Хоть испугался я в основном от неожиданности, мне всё же не хотелось поссориться с тем, что стояло в углу моей комнаты. Мне было, что ни говори, уже целых пять лет, я ссорился, например, с соседкой Валькой - из-за деревянного молоточка, и с кошкой Василисой - из-за её пушистого хвоста. Я успел понять, что ссориться - больно. И чем больше тот, с кем ссоришься, тем больнее. А этот был больше моего шкафа, и я хоть смутно, но догадывался, что ссориться с ним совсем не стоит.
- А как мне тебе отомстить?
Он немного подумал. Я не видел его лицо, не видел и морду, и вообще не знал, есть ли у него что-то такое, но в тот момент я загадочным образом сумел понять, что он именно думает, а не занят чем-то другим.
- Надо сделать мне чего-нибудь хорошее.
Я засмеялся. Глупости какие. Ведь когда мстят, делают плохое за плохое. По крайней мере, так говорил Бэтмен, и какие-то другие авторитетные личности, которых я не смог вспомнить сразу. Но Бэтмен уж точно говорил.
- Нет, глупости какие, - повторил он за мной птичьим скрипом, будто я научил его новым словам. - Чтобы отмстить, надо сделать мне чего-нибудь хорошее.
Мне опять сделалось смешно. Я решил, что он попросту клянчит таким хитрым способом, потому что стесняется клянчить напропалую. Я протянул к нему руку, чтобы погладить. Он стоял смирно. Я почувствовал под пальцами густой мех - намного длиннее, чем у Василисы. От него исходило тепло, он тяжело и медленно дышал - медленнее и тяжелее, чем спящий бык, которого я тоже разок гладил. Тогда я ещё не видел связи, но если бы увидел, то понял, что тот, кто так дышит - гораздо больше быка. От шерсти плохо пахло. Когда я немного подрос, я узнал, что так пахнут давно не чищеные клетки хищников в зоопарке: потом, звериной мочой, тухлым мясом и кровью.
- Я тебе отомстил. Погладил, - сказал я.
- Это я вижу, - сказал он. Кажется, он остался доволен. Я решил, что хорошо бы успеть с ним поиграть, пока бабушка не вернулась. Она уж точно не разрешит. Я повернулся к своей кровати, высматривая любимый жёлтый грузовик с оранжевой мигалкой, но потом вспомнил, что держу его в руке, и снова посмотрел в тёмный угол.
Там никого не было.
И бабушке, и родителям, когда те вернулись с водой, я, само собой, разболтал всё в самых красочных подробностях. Их ответы понятны и очевидны до того, что нет смысла и писать. И я, конечно, не особенно горевал. Эка невидаль - взрослые не верят детским россказням. Через неделю я и сам уже перестал думать о той встрече. Но очень скоро мне пришлось о ней вспомнить.
Я играл на заднем дворе нашего дома, где была старая кухонька. Её построил ещё бабушкин старший брат, когда приехал с войны. До сорок первого бабушкина семья жила в крохотной деревеньке за Байкалом, так что воевал он не с немцами, а с Квантунской армией¹ в Китае. Японцы напали и сделали там свою страну Манчжоу-Го, а бабушкин брат и другие советские солдаты пришли и сделали обратно Китай. Это, между прочим, не хуже, чем с немцами, и подвиги были, но у нас почему-то мало кто про это знает. И вот, приехав в наши края вслед за семьёй, бабушкин брат сделал ещё и кухоньку, положил маленькую печку и вымостил пол кирпичами, чтобы можно было печь, варить и жарить, не затапливая большую домашнюю печь в летнюю жару. Там я иногда играл. И в этот раз так было.
Бабушка растопила печь, чтобы варить варенье, и ушла за сахаром в дом. Мне она строго-настрого наказала не заходить на кухню - обожгусь. Она всегда наказывала строго-настрого. А я всегда заходил. Так было и теперь - едва бабушка вошла в дом, как я стрелой полетел в кухоньку.
Внутри было жарко и темно. Электричество в кухоньке было ни к чему. Свет падал только из маленького оконца над столом, где обычо месили тесто или что-нибудь нарезали, а та часть, что была за печкой, освещалась только тонкой полоской огня, пробивавшейся через щель печной дверцы. Огонь плясал, и с ним плясали тени на серой занавеске, за которой стояли горшки, тазы и много чего ещё. Сегодня занавеска была чуть-чуть сдвинута - наверное, бабушка брала тазик под варенье. Я заглянул за занавеску.
И тогда увидел его во второй раз.
Он был такой же огромный, как в то утро в моей комнате. Теперь, в свете от печки, я мог разглядеть его получше, но этого всё равно не хватало, чтобы составить о нём полное представление. Я видел только, как блестит густой чёрный мех, и ещё видел два очень широко посаженных маленьких глаза, которые тоже блестели, как глянцевые пуговки.
- Привет, - сказал он.
- Привет, - ответил я.
- Я придумал, как мне тебя возблагодарить, - деловито сообщил он. - Я долго думал.
Со дня нашей первой встречи прошло уже больше месяца. Я почти забыл о ней. У него действительно было много времени подумать.
- За что? - удивился я.
- За то, что ты мне сделал.
Я хорошенько напряг мозги и вспомнил свою "месть".
- Ты хочешь меня за это по-благо-дарить? - я уже говорил очень хорошо, не хуже любого первоклассника, но вот такие слова ещё давались мне с трудом.
- Я тебя хочу возблагодарить, - поправил он. - Дай ручку.
Я нерешительно протянул руку. Всё-таки меня немного пугало это всё, но было очень интересно, что он мне подарит. Я за секунду вообразил тысячу самых небывалых вещей, но вообще-то удовлетворился бы, пожалуй, и красивым стёклышком.
- Дай ручку, - повторил он. Я понял, что он просит подойти ближе. Я шагнул к нему с протянутой ладошкой, растопырив пальцы.
- Закрой глазки, - сказал он. Я закрыл, и в следующее мгновение что-то коснулось моей руки. Я заорал от боли и бросил это "что-то" на пол. Это был тлеющий уголёк из печки. А за занавеской не было никого. Когда прибежала бабушка, я сидел и ревел в голос. Само собой, мне потом досталось за то, что лез к печке. Ожог заживал несколько недель, болезненно напоминал о себе, когда я забывался и что-то хватал, а даже и перестав болеть - остался со мной на всю жизнь. Мне было до слёз обидно, что я никак не могу доказать свою невиновность, но ещё обидней было получить такую благодарность. Уж что такое благодарность, я знал наверняка. И как мама гладит по голове, и как покупают грузовик за то, что помогал бабушке, и ещё много чего. Раскалённые угольки из печки в этот список не входили. Тогда я впервые начал подозревать, что общаться с новым знакомым, возможно, не следует. Валька, конечно, дала мне по носу молоточком, но раскалённые угли вместо подарков никогда не подсовывала.
Одной ночью я проснулся оттого, что вспотел. Ночи становились всё холоднее, стоял октябрь, последний мой дошкольный октябрь, и мама укрывала меня тёплым одеялом из верблюжьей шерсти, которое ещё один бабушкин брат, двоюродный, дядя Коля, прислал из Монголии. В Монголии он служил Советскому Союзу – на самой границе с Китаем – и не раз бывал там после, а в девяностые годы переехал насовсем и женился на монгольской девушке. Одеяло было тяжёлое, колючее и жаркое. Я проснулся, сбросил с себя душный гнёт и сел на кровати, вытирая холодные капли со лба.
На меня смотрел он.
В ту ночь мама забыла задвинуть шторы, и в окно заглядывал народившийся месяц. Он стоял в углу, за шкафом, и по-прежнему занимал его целиком. Теперь я знал, что он и вправду стоит, согнувшись: маленькие глаза сверкали, как звёзды, на добрый локоть друг от друга и в полутора метрах над полом. Горбатая чёрная спина скребла потолок. Я в первый раз поразился тому, до чего он велик.
Он заговорил, и я увидел, как открылся большой коровий рот, полный мелких острых зубов, как у крокодила. Изо рта несло гнилым мясом. Дыхание было таким горячим, что я чувствовал его лицом, даже сидя в постели.
- Привет.
В этот раз я по-настоящему испугался. Шесть лет - уже не то, что пять, и что казалось мне тогда необычным, теперь становилось ненормальным и страшным. Но я собрал всю смелость в кулак и ответил, что не хочу с ним разговаривать. Что это плохо, когда кто-то тебя гладит, и даже не тянет за хвост - совать ему в руку угли. Что это совсем не благодарность, а наоборот.
Он немного подумал.
- Благодарность - это когда делают чего-нибудь плохое.
Я не видел, чтобы в коровьем рту шевелился язык, и причиной тому была вовсе не темнота. Голос исходил прямо из огромного, как водосточная труба, горла.
- Нет, ты всё перепутал. Чтобы отомстить, делают плохо. А чтобы поблагодарить, делают хорошо.
Я уже научился хорошо выговаривать слово "поблагодарить".
- Нет, глупости какие. Ты всё перепутал, - проскрипел он задумчиво, словно пробуя новые слова на вкус. - Глупости какие. Чтобы возблагодарить, надо сделать чего-нибудь плохое.
- Тогда... тогда не надо меня больше благодарить. Мне не нравится, когда мне делают плохое.
Он подумал ещё.
- Я тебе сделал плохое.
- Да, - сказал я, чувствуя, как старая обида проступает слезами. Я отчего-то поверил тогда, что получу невероятную, причудливую вещицу. Что происходит что-то волшебное. Как в сказке. Но он дал мне уголёк из печки.
- Сделал тебе плохое, - повторил он, о чём-то размышляя. На секунду я даже подумал, что он сожалеет, что он понял мою обиду. Но я ошибся.
- Надо тебе мне отмстить, - сказал он.
Я похолодел.
- Не надо, - сказал я севшим голосом. - Я не хочу.
- Надо, - повторил он кусочек моих слов. - А то поссоримся.
В скрипе послышалась угрожающая нотка. Я в панике натянул верблюжье одеяло до подбородка.
- Я не хочу тебе мстить. Давай я тебя прощу! – умолял я. - Почему мне нельзя тебя простить, и всё?
- Нельзя, - отозвался он эхом. - Надо отмстить. А то поссоримся.
- А если я сам тебя поблагодарю? - неосторожно сорвалось с языка.
- Тогда я тебя возблагодарю ещё побольше, - заверил он голосом, от которого кровь стыла в жилах. - Я воспитанный.
Я не спрашивал, почему ему можно не мстить, а мне нельзя. Уже тогда я смутно догадывался, что ловить его на слове или задавать ему каверзные и неудобные вопросы может быть опасно. Я не знал, что можно придумать ещё невиннее, ещё пустяшнее, чем погладить его рукой. Я думал, и снова думал, и снова думал, а глаза по обеим сторонам нетерпеливо раскрытого коровьего рта смотрели внутрь меня, не мигая.
- Ты... славный.
Я едва смог выдавить из себя это слово. Я уже не верил, будто то, что стояло передо мной, могло быть славным. Это было лишь меньшее, что пришло мне на ум. Меньшее, что я мог для него сделать.
- Это я знаю, - сказал он. - Теперь я тебя возблагодарю.
Я сжался под верблюжьим одеялом, укутавшись с головой.
- Не надо. Не благодари меня, пожалуйста. Мне не нужно.
- Нужно, - возразил он эхом. - Я тебя возблагодарю. Я воспитанный.
Он замолк. Я лежал и лежал под одеялом, не в силах преодолеть себя и выглянуть. А когда я, наконец, успокоился и приподнял край, в углу уже никого не было.
Дни текли, густея и сбиваясь в большой ступке в недели, а после – в месяцы и годы. Многое переменилось: отец перевёз нас в город, поближе к своей работе, да и сам город стал ближе, подполз, как лужица варенья из разбитой банки, к нашим огородам, перелескам и железнодорожным путям. Я закончил восьмой класс, а моя сестрёнка Алиса – первый. Делать мне в городе стало совершенно нечего. Мой старинный школьный дружбанище Влад ушёл туда, откуда не возвращаются. В смысле, начал встречаться с Ерофеевой. С той самой Валькой, с которой мы росли на одной улице, мало ей было молоточка – и за друзей моих принялась. Поэтому целыми днями я сидел дома и нещадно избивал мышку, собирая кровавую жатву в «каэске». Разумеется, уже через неделю раздражённые, осатаневшие от щёлканья и пререканий с красноглазым чадом родители отправили меня к бабушке, в пригород.
Наш старый дом встретил меня неприветливо и тоскливо. Одной бабушке было не под силу тянуть его, а отец теперь стал большой начальник. Большой, обеспеченный и страшно занятой. Он приезжал раз в месяц, а то и реже. И, конечно, никак не успевал подлатать все заваливающиеся заборы и подгнившие ступеньки в крыльце. Да и сама наша улица обезлюдела. Остались одни старики.
Хоть город и разрастался новыми стройками, но за нашим посёлком по-прежнему начинался лес. Просто раньше мы были окружены им с четырёх сторон, а теперь – только с трёх. Я с удивлением оглядывал старые, давно не крашеные заборы, сорняки на клумбах, траву по пояс у ограды. Здесь больше не было уютно и интересно, как в детстве. Хотя, может, и я тоже вырос.
Бабушка сидела в доме, смотрела «Вести» по новому плазменному телевизору. И тоже ведь – немыслимо. Всё моё детство она суетилась и сновала туда-сюда по дому и двору, как белка в своём дупле. То варила, то пекла, то прибиралась, то занималась какими-то своими, непонятными для маленького меня делами. Телевизор у неё работал фоном, чтоб не скучно было. И вот нате вам. «Вести».
За чаем с покупным печеньем, а не как было бы раньше – с домашними булочками, бабушка рассказывала, какие дела у соседей. Кто из детей с нашей улицы пошёл в армию, а кто – в институт. Кто из соседей в город переехал, как мы. Таких было много. Кто спился совсем. И таких было немало.
Спутникового телевидения у бабушки не было, а спать она ложилась ровно в девять. Занять себя было абсолютно нечем – разве что тоже лечь спать, чего я делать, конечно, не собирался. Помаявшись до десяти, я плюнул, обулся в убитые, взятые с собой специально – доживать свой кожаный век – кроссовки, напялил всяческое рваньё, к которому дома и не притронулся бы, взял на всякий случай свой старый складной ножик и вышел прогуляться. На улице было ещё не слишком темно, солнце только-только село, и голые чёрные ветки мёртвого ясеня за оградой чертили на свинцовом, перемазанном тучами, как дитя манной кашей, небе причудливые, беспокойные рисунки: руки, пальцы и суставы, которым не было числа.
Я дышал холодным воздухом, пролезал через дыры в заборе со двора на двор, зная, что ни в одном из этих домов давно никто не живёт. Почти все ставни и двери были заколочены, а на тех, что не были, как знак обманчивой надежды, как ладанка самовнушения, висели замки.
В четвёртом или пятом по счёту дворе, в тёмном закутке, огороженном высокой поленницей с одной стороны и заброшенной, замшелой баней – с другой, меня поджидал он.
- Привет.
С той ночи он, казалось, вырос ещё больше. Раньше он выглядел огромным, потому что сам я был очень мал, но теперь его горбатая чёрная спина доставала до самой крыши бани, а между маленькими сверкающими глазами уместился бы руль машины.
- Привет, - сказал он, раскрыв коровий рот, в который легко влезла бы голова молодого телка. – Я тебя давно тут жду.
Я его не ждал. Я, честно сказать, почти забыл о тех ночах и днях. Я изо всех сил надеялся, что это мне снилось, и только иногда во сне видел его – видел так вещественно и живо, что только ещё больше убеждался в фантомности этих образов. И вот он снова меня подкараулил, и бесполезно было щипать себя и убеждать, что сошёл с ума. Я не сходил с ума, не ведал нервных срывов и депрессий и рос беспечным, благополучным, беспутным, безголовым, целиком и полностью нормальным подростком. Просто он здесь ждал, когда я приду. Тут уж ничего не поделаешь.
- Я придумал, как мне тебя возблагодарить, - сказал он. – Это я давно придумал. Но потом подождал и ещё побольше придумал.
Я ощутил животный, овечий страх и осознал вдруг, что надо бежать со всех ног. Но я увидел, как напряглась стальной пружиной огромная чёрная туша, и понял: мне не сделать и шага. Я почувствовал кожей тяжёлый, горячий вздох, и меня обдало вонью многодневной падали.
- Дай ручку.
Я не хотел ничего ему давать. Внезапно я ощутил, какой неудобный и тесный мой мочевой пузырь. Он стоял и смотрел на меня в ожидании, приоткрыв бездонную пасть, а я не мог шелохнуться, словно все мои полости и сосуды заполнил холодный цемент, и я стал каменным слепком с самого себя.
Я зажмурился и протянул ему руку, не в силах даже разогнуть сведённые судорогой пальцы.
Что-то коснулось руки, и я почти вскрикнул, но оно не обжигало, не резало, не кололось. Оно было тяжёлым, холодным и повисло на руке, как мокрый меховой воротник. Я открыл глаза. В темноте трудно было разглядеть, но я разглядел и резко отвёл взгляд. К горлу подступила солёная слюна, и я понял, что скоро меня вырвет.
- Я тебе сделал плохое. Надо тебе мне отмстить, - сказал он задумчиво.
- Уходи, пожалуйста, - прошептал я заплетающимся языком. – Что я тебе сделал?
- Ничего, - деловито пояснил он. – Это я тебе сделал плохое. Надо мне отмстить. А то поссоримся.
Я проглотил склизкий ком.
- Ты очень хороший. Красивый. Добрый, - слова складывались с таким усилием, словно язык был мешком с костной мукой.
- Это я знаю, - проскрипел он. – Это мало. Я тебе сделал побольше. Надо жестоко отмстить.
В голове было пусто и гулко, как в цистерне без воды. Ни одной мысли не осталось. Я тупо и безнадёжно спрашивал себя, что ещё можно предложить ему, и чем он меня возблагодарит. Чувствуя себя глупо, я протянул ему то, что держал на руке, как официант полотенце. То, что осталось от чьей-то рыжей кошки.
- Подарки передаривать нельзя, - сказал он. – Это не по-вежливому. Мы с тобой поссоримся.
Я быстро отдёрнул руку и уронил кошачье тельце на землю. Меня всего трясло. Я хотел сказать ему, что больше у меня ничего нет, что мне нечем ему «отмстить». Судорожно ощупывая карманы, я вдруг наткнулся на свой нож.
- Хочешь… Хочешь, я тебе отмщу? Я знаю, как.
Коровий рот приоткрылся в предвкушении.
- Давай-давай, пожалуйста. А то поссоримся.
Я достал из кармана нож и раскрыл его. Мне почудилось, что маленькие нечеловеческие глаза смотрят насмешливо, словно подначивают. Попробуй, мол, храбрец. Но я был не храбрец, и не собирался с ним бороться. Я хотел жить. Поэтому я разрезал запястье поперёк, и протянул ему руку, из которой уже сочились чёрные струйки. Маленькие глаза вспыхнули, огромная морда потянулась к ране. Он наклонился, подставил пасть, как собака, которая ждёт угощения, и я едва не закашлялся от горячего, удушливого смрада гнили. Я повернул руку запястьем вниз, и кровь закапала в бездонный рот между двумя рядами тонких, острых зубов. Я держался, стараясь не думать о боли и о том, до чего мог дотронуться, опусти я руку чуть ниже.
Голова кружилась, я быстро слабел. Я уже неважно стоял на ногах, когда он медленно сомкнул массивные челюсти и отстранился обратно, в тень. Несколько капель крови упали ему на морду, и он жадно слизнул их длинным языком.
- Славно, - сказал он. – Очень-очень нравится, большое спасибочки. Теперь я тебя ещё побольше возблагодарю.
Я сжался и закрыл лицо руками, как в детстве, пытаясь осознать, что наделал. А когда открыл, он уже исчез. Я стоял один, как псих, посреди чужого, тёмного двора – со вскрытыми венами на левой руке.
С тех пор прошло ещё девять лет. Я больше никогда не приезжал в наш старый дом, как ни ругались со мной родители. А потом они оставили его, как оставляли свои дома все соседи – просто перевезли бабушку в город и повесили на дверь замок, означающий, что кто-нибудь когда-нибудь обязательно сюда вернётся. Не на этот год, так на следующий. Или на послеследующий. Точно-точно.
Но, хоть наш дом и остался навсегда в прошлом, я больше не был спокоен. Я ждал. Я просыпался и вздрагивал от посторонних шорохов, от неверных теней на стенах своей комнаты. Съехав от родителей, я никогда не ночевал один. У меня не было постоянной девушки, но, когда не находилось и непостоянной, я старался собрать компанию, найти какую-нибудь завалящую вписку, пойти в клуб, позвать друзей, поехать в гости к родителям – что угодно. Я ни секунды не верил, что мне удастся избежать благодарности за то, что я натворил.
Каждую ночь я готовился увидеть в углу огромную чёрную тушу и блестящие глаза, посаженные дальше, чем на локоть друг от друга. С каждым годом это чувство притуплялось, превращалось в рутинную, привычную тревожность, в систему маленьких ритуалов, но никогда не уходило полностью.
А недавно у нас случилась крупная ссора с Алисой.
Ей уже шестнадцать лет, она трудный ребёнок, если не сказать – истеричка. От этой ссоры мне остались на память глубокие царапины на плече, которые зажили шрамами. Потом мы очень сердечно помирились и впервые за много лет поймали час откровения. Не вижу смысла рассказывать вам обо всём, что мы друг другу выложили – вам будет интересно только одно. Так что о нём и скажу.
Этим летом была ночь, когда ей совсем плохо спалось. Бросил её какой-то очередной человеческий обмылок, или родители не дали поехать на концерт Оксимирона – не помню уже, что случилось. Не важно. Важно, что она проснулась среди ночи, почувствовав, что в комнате кто-то есть. Это был всего один короткий миг. От страха она накрылась одеялом с головой, и больше ничего не происходило, так что она списала всё на паранойю от спидов, которые, как выяснилось, пробовала уже не раз и не два.
Но на долю секунды, которую она смотрела в закуток между стеной и дверью, ей почудилось что-то огромное и чёрное. Что заслоняло собой весь угол до самого потолка.
¹ Японские войска, осуществлявшие вторжение в Китай в период Второй Мировой войны
правда концовка унылая
Вот да. Как будто автору писать надоело(
это основная болезнь крипипаст
это основная болезнь крипипаст
В конце автора съедает НЁХ просто
И как это рассказчику пришло в голову поить монстра кровью? Мог для начала просто нож попытаться подарить. Но судя по тенденции, к следующей встрече уже пора и ссориться, что бы то ни значило. И так долго тянул, да еще и восхвалил и воскормил.
концовка печаль-беда